Владислав Гарбацкий. Фото из личного архива

Владислав Гарбацкий. Фото из личного архива

— Расскажи, пожалуйста, немного о себе: кто ты, откуда, чем занимаешься?

— Я Владислав Иванов-Гарбацкий, просто Гарбацкий, политолог, преподаватель, писатель, гей-активист, витебский малец, но белорус, живущий на Западе, притом издавна уже. В этом смысле я привилегирован — особенно в последние два года. Я наблюдаю за нынешней ситуацией, и не сказать, чтобы у меня был ужасный оптимизм. Я очень упрямый оптимист, но даже я часто нахожусь в расстройстве. Но, опять же, возвращаясь к моим привилегиям: живу на Западе, в нормальной стране, работаю в Европейском гуманитарном университете, который сам закончил, когда еще он находился в Беларуси. Там существовал франко-белорусский факультет, где все образование было по-французски. Потом ЕГУ переехал в Вильнюс, и меня туда пригласили. Еще я обучался во Франции, у меня была гендерная магистратура, политологическая магистратура. Потом побыл немного в Беларуси и уехал в Литву. Для меня было и остается важным, что Беларусь совсем рядом.

В Вильнюсе я живу уже 7-8 лет, хорошо здесь чувствую себя и не чувствую себя в чужой стране: Вильнюс всегда был близок для белорусов. Страшно сказать, но здесь я чувствую себя лучше, чем дома. Не только последние два года — был еще же и 2010 год, когда нас арестовывали и мы сидели. Не так, как сейчас, всего 2-3 дня, но тем не менее.

Сейчас я работаю, преподаю. Многое изменилось, но я остаюсь одним из тех, кто идет с начала ЕГУ (особенно я имею в виду политологическую программу).

Если вернуться к идентичности, очень сложно ответить на вопрос «Кто ты?», так как здесь много мешанины: я политолог, гендеролог, гендерный активист, переводчик с французского, литовского, украинского, этнолог, защитился по социолингвистике в Варшавском университете. Для меня самого сложно это все, но на самом деле связано — я вижу мостики между всеми этими знаниями, ипостасями, идентичностями.

— Когда ты последний раз был в Беларуси?

— Два с половиной года назад — в 2020-м, но до августовских событий, потому что начался ковид. Меня тогда пригласили в Грацскую литературную резиденцию по линии «Писатели в изгнании». Я им написал, что живу и работаю в Вильнюсе, то есть для стипендии есть более достойные кандидатуры, которые вынуждены были уехать, им это актуальнее и важнее. Но, видимо, в Австрии какое-то свое понимание «изгнания». Короче, я оказался в этой резиденции и, когда были выборы, голосовал в Вене. Так что больше двух лет я не был дома — и сейчас не еду по разным причинам, в том числе по соображениям безопасности.

— Ты взял себе фамилию матери — почему?

— Фамилия и матери, и бабушки. Для меня это такая своеобразная феминизация и вопрос эстетики, конечно. Я не против Иванова (по паспорту я до сих пор Иванов) — несмотря на то, что говорят: это российская фамилия. Нет, в Беларуси оно очень старообрядческое, так что по линии витебских старообрядцев я Иванов. Но ведь Ивановых сотни тысяч, а Гарбацких — единицы. И эстетически «Гарбацкий» для меня красивее.

Плюс еще такое дело, что у меня очень сильная связь с матерью и бабушкой, и я решил, что эта фамилия исчезает, не передается, поэтому это был принципиальный выбор — вернуться к фамилии бабушки и матери. Подался на смену документов, но для этого нужно ехать в Беларусь, а я не могу поехать, чтобы завершить эту «трансформацию».

— Изменилась ли как-то жизнь после этого?

— Возможно. Я не думаю, что кардинально. Но мне стало уютнее — значит, изменилось (улыбается). Теперь я всегда чувствую след бабушки, которая передала мне белорусский язык — она была деревенской учительницей. Это была еще одна привилегия, так как все мои коллеги говорят: «Ой, мы городские, у нас нигде не было слышно белорусского языка», — а у меня это было с детства — и белорусский язык, и русский, но бабушка моя была прекрасной, она всегда говорила: «Дома разговариваем по-белорусски, а на улице — как хотите!»

Я благодарен ей, потому что так сохранил витебский белорусский язык, она очень вкусная, я ее очень люблю и в своих текстах стараюсь тоже часто восстанавливать.

— Как ты видишь нынешнюю ситуацию в Беларуси?

— Эмоционально, как я уже сказал, я в ужасном расстройстве. Я политолог, и мне это помогает многое видеть, тем более, что все описано, в определенной степени, давно.

Опыт белорусскоязычного, опыт гея помогает мне немного спокойнее воспринимать ситуацию. Мы как белорусское ЛГБТК-сообщество давно это все знали и посылали сигналы обществу — когда были Тарлецкий, Андросенко. Нас никто не слушал, конечно. Ведь, ну, чего там хотят эти геи и лесбиянки?

А это был еще 2009-2010 год, когда нас хватали и сажали — и всех остальных это вроде не касалось, не было никакой солидарности.

Спустя десятилетие мы увидели, что это касается всех.

С точки зрения политологии, в Беларуси жесткий авторитаризм, переходящий в тоталитарную модель (но пока все еще не тоталитаризм). Мы это со студентами часто обсуждаем. У журналистов иногда встречается: «В Беларуси тоталитаризм!» Я политолог, и считаю, что надо разграничивать понятия — что такое тоталитаризм и что такое авторитаризм.

В 2010 году, когда нас арестовали после гей-пикета, мы сидели, потом повыходили и писали об этом. Я тогда написал в «Arche» текст «Фашызм надышоў з Усходу». А сейчас, в 2022 году, об этом вдруг заговорили все политологи. Белорусскоязычные геи это и раньше испытывали. Речь не о том, что мы тут такие умные и всезнающие, нет. Я говорю, что мы знали: дальше будет еще страшнее. Поэтому мы уехали.

Фото из личного архива Владислава Гарбацкого

Фото из личного архива Владислава Гарбацкого

Не то чтобы мы убегали специально. Но нас избивали милиционеры, и я думал: «Я не буду больше платить налоги в этой стране на милиционеров». Уехал в Литву, тут плачу налоги — и я знаю, за что я их плачу. Хотя и здесь не все идеально для геев и лесбиянок, но все равно это получше, я знаю, что мои налоги не идут на амуницию омоновца и мои деньги не питают режим.

— У тебя на сайте написано, что ты работаешь на европеизацию Беларуси и возвращение страны в Европу. Что для тебя «европеизация Беларуси»?

— Это на самом деле просто. Мы, белорусы, — европейцы. Язык наш европейский. Я люблю говорить об этом со студентами, показываю, что знание белорусского языка возвращает их в Европу: вы сразу понимаете польский, чешский, другие языки.

В самом нашем языке, особенно в тарашкевице, закодировано это европейское послание. Во время русификации много было уничтожено при попытке вернуть нас якобы в российскую Евразию — в регион, которого никогда не существовало. Поэтому для меня возвращение Беларуси в Европу начинается с языка.

Но это не только язык. Посмотрите на нашу общую с Европой историю, историю нашей литературы и мысли: Скорина, Тяпинский. Я работаю еще с языком 19 века и осознаю, что многие сейчас не понимают того языка. Или, например, мне пишут: «Владислав, мы твоих текстов не понимаем». Но ведь это белорусские, витебские тексты! Это язык моей бабушки, оршанско-витебский. В этом языке закодировано много слов, понятных другим языкам: германизмы, полонизмы, галлицизмы, — они сразу показывают, что издавна у нас много было европейских точечек, мостиков, которые уничтожили во время русификации. Первый шаг, который нужно сделать, чтобы европеизировать Беларусь, — начать говорить и писать по-белорусски.

Мы же видим, что россияне не понимают белорусский язык — не трасянку, не Лукашенко, а обычный язык. И это показатель того, что мы отличаемся от них. Нас поляки понимают хорошо, украинцы. Я сейчас изучаю литовский и вижу, как у них в языке много белорусизмов — это мы им передали свое послание! Нас связывает европейское прошлое, которого, если посмотреть на то, что транслирует режим, будто и нет. Они перечеркивают все.

Но языковеды, академики показывают, что оно было. В Академии наук даже после всех разгромов остаются превосходные исследователи и исследовательницы, я с ними сотрудничаю. Они тоже это показывают. Несколько лет тому назад они завершили гигантскую работу — «Исторический словарь белорусского языка» (или то, что побоялись называть «Словарем старобелорусского языка») — вот он как раз показал эту нашу европейскость.

— Что для тебя Беларусь?

— Для меня Беларусь, белорусы — это прежде всего принадлежность к Европе, европейскость. И я знаю, что это сразу шокирует многих: как это так? Я не перечеркиваю «тутэйшасць», белорусскость. Просто для меня белорус — это европеец, а «европеец» — это сразу привязка к определенной нации, определенной культуре. Мы постоянно об этом забываем. Поэтому я не боюсь ставить это на первое место. Европейскость позволяет сохранить свою идентичность.

Фото из личного архива Владислава Гарбацкого

Фото из личного архива Владислава Гарбацкого

Язык — также очень важный атрибут нашей идентичности, но здесь не все однозначно. Белорусы кроме белорусского разговаривают и по-русски, и на трасянке… И что? Кто не говорит по-белорусски, тот не белорус? Сейчас много политологических дебатов происходит вокруг этой темы. Например, со стороны Зенона Позняка и его поклонников можно услышать, как: «Если белорус не умеет по-белорусски, то он и не белорус». Такая ерунда!

Быть белорусом — это быть и белорусом белорусскоязычным, и русскоязычным, и трасянкоязычным. Мне близка такая социально-культурная модель белорусского сообщества, нации.

— Чем тогда белорусы отличаются и что нас отличает от других наций?

— История, травмы, страдания, гигантские комплексы — вот наши различия. При этом есть и гигантские плюсы, определенные черты, которые можно найти и у других народов: привязанность к локальности, покладистость, мягкость, определенные нечеткости, которые одновременно и плюсы, и минусы. События 2020 года показали, что эти нечеткости могут перекинуться в весьма заметные выразительности.

Когда ботинки скидывали перед тем, как на скамью стать, — сколько уж об этом развелось стереотипов! Но так никто не сделает — ни украинцы, ни поляки, ни литовцы. Они все недоумевают. То есть это ненасилие, которое проявляется даже в таких вещах, это результат наших травм, комплексов, страшных событий.

Мы не вялые, мы не добрые и не злые — именно ненасильственные. Это очень европейское гуманистическое проявление нашей идентичности. То, что для европейцев часто является идеалом, белорусы из-за своей страшной истории частично уже смогли реализовать.

Я говорю о негативных чертах нашей идентичности (нечеткость, травматизированность), но эти негативные моменты довольно быстро перекидываются в сильные, положительные стороны, которые являются примером для Европы. Я часто разговариваю с поляками, французами, германцами, и они объясняют белорусские события — те же женские белые марши — и говорят, что скрипты традиционных культур на самом деле работают, они сохранять ненасилие и могут научить европейцев — не покладистости, не доброте, а именно ненасильственности.

Еще одной важной чертой современных белорусов является незнание своего языка и культуры. Так исторически и политически случилось, что нас отучали от них. Гигантское давление империй (сначала империй, а теперь одной империи — российской).

Но, несмотря на это, какие цветы прорастают, возникают на всей территории Беларуси! Несмотря на насилие, ГУЛАГи, физическое истребление, войны. Это какое-то чудо. Регулярное восстановление — возвращение огненной птицы.

— Ты исследуешь язык — в том числе и то, как на него влияет социокультурный контекст. Как себя чувствует белорусский язык сейчас — в момент, может быть, худшего нашего кризиса? Что он получает и что теряет?

— Сейчас ситуация очень странная, потому что якобы есть государственность, но, несмотря на это, белорусский язык теряет свою территорию. Я как раз потому и защищался по социолингвистике, так как мне интересно это влияние политических и социальных факторов на язык.

Как уже говорил, я оптимист. Вижу по своим студентам, что молодежь не знает белорусского языка, но к нему возвращаются взрослые. Сразу очень скептически относятся, а потом начинают интересоваться и защищают работы по-белорусски. Но не нужно быть наивным и романтичным, потому что все равно этого мало. Многое происходит, но очень часто это происходит за пределами страны. Если же возвращаться к Беларуси в Беларуси, я вижу, как мои родственники, родственницы, кузены и кузины очень часто не понимают, когда я им пишу, а дети их вообще будто с чужой планеты: «А что дядя сказал? А что дядя в вайбере написал?» У них есть интернет, и казалось бы: ну переведи ты! Нет, люди не пользуются, не хотят пользоваться им. И поэтому я считаю, что, несмотря на мой оптимизм, ситуация катастрофическая. Это результат той политики, которую вел режим с 1995 года.

Когда проходил этот референдум, я был в выпускном классе. Я плакал! Ведь тогда уже было понятно, что будет с языком. Думаю, многие плакали или чувствовали что-то ужасное. Сейчас мои родственницы, знакомые, работающие учительницами в Витебске, Орше, Минске, с детьми читают белорусских классиков по-русски, так как дети не понимают, а потом пишут всей семьей сочинения по-белорусски с ошибками. И для меня это самый большой показатель. Не надо смотреть на то, что в Конституции прописано, что говорит режим или пишет «Звязда». Я приезжаю в Витебск — меня там не понимают. А раньше понимали — даже продавщицы в магазинах. Они не разговаривали красиво по-белорусски, но «сунічны ёгурт» они знали. Теперь спроси про земляничный йогурт у тамошних продавщиц — они не поймут.

Фото из личного архива Владислава Гарбацкого

Фото из личного архива Владислава Гарбацкого

Могу также привести в пример ситуацию Белорусского университета в изгнании, что тоже можно считать показателем, так как это срез белорусского общества: у нас 97% студентов — это белорусы и белоруски. Я вижу по ним: они часто просто не понимают белорусского языка. Плюс наш университет язык не запрещает, но ничего и не делает для его развития. Там преподает белорусская интеллигенция — но она русскоязычная отчасти. Может, это вопрос привычки: им трудно перейти. Им проще так работать, хотя у них привилегия: они в ЕГУ, там мы можем хоть революцию делать — языковую, я имею в виду. Нет, никому это не нужно. Что тогда говорить о самой Беларуси, которая живет под авторитарным колпаком! Хотя и на родине есть и инициативы, и активисты, борцы за белорусскоязычное дело, которые пытаются что-то делать.

— Сейчас очень много людей вынужденно находятся за пределами страны и так или иначе вливаются в жизнь диаспор. Изучаешь ли ты этот опыт нынешней волны эмиграции и есть ли у него какие-то особенности?

— Я этим с недавнего времени начал заниматься, а до этого 4 года занимался вопросом языкового стыда — почему белорусы стесняются своего языка. Теперь вижу, что что-то меняется. Но все равно от этого понятия я не отказываюсь. Я много работаю с мужчинами, которые сейчас на пенсии, а в советское время были в армии. Над ними смеялись, издевались, «бульбашами» оскорбляли. И у них развился определенный языковой стыд — явление, которое заинтересовало меня, как социолингвиста.

То, что сейчас происходит после 2020 года, мне тоже интересно. Я слежу за этим. Некоторые русскоязычные мои коллеги перешли на белорусский язык, студенты, которые русскоязычными были. Я не делал исследование, но наблюдаю и статью об этом готовлю — и это будет срез ЕГУ, Вильнюса. В Польше, может, ситуация иная, в том же Лондоне. Но есть наблюдения (в том числе на примере новоприбывших белорусов в Литву), что многие белорусы не переходят на белорусский и остаются неинтегрированными, они интегрируются с русскоязычными сообществами. Что касается Литвы, Вильнюса, мы видим, что на белорусскоязычные мероприятия приходит больше людей. Раньше было 3-4 человека, теперь — 15-20-30. и это тоже показатель. Студенты, абитуриенты ЕГУ пишут просьбу, чтобы сделали курсы белорусского языка.

Также мы делаем исследование с литовцами о том, как белорусы интегрируются и изучают другие языки. Те, кто приезжают, записываются на курсы, стараются минимизировать связь с русским языком и культурой. Даже не с россиянами, а именно с русским языком, потому что это негативно воспринимается очень часто. Как бы мы ни хотели, все равно есть что-то политическое. Коллеги рассказывают, что на курсы литовского языка больше всего записываются именно белорусы — они стараются выучить литовский язык и интегрироваться таким образом. Но специально я этим не занимаюсь, поэтому срез небольшой — это мои наблюдения за последние полтора года.

С другой стороны, параллельно я замечаю большое одиночество русскоязычных белорусов. Они теперь потеряли все ориентиры. Русскоязычные белорусы не были, может быть, империалистами, но у них был доступ к этой культуре и языку, которые считались «престижными», они могли ими пользоваться.

После событий в Украине престижность русского языка пошатнулась, я замечаю, как многие русскоязычные тише разговаривают, говорят: «Нам очень стыдно говорить по-русски». И они не знают, что делать. Многие из них в возрасте и не могут выучить другой язык. Поэтому говорят, что им одиноко: они были частью великой культуры, а теперь эта великая культура — та, которая напала, начала войну и бросает тень на всех них.

Как исследователю, мне интересна эта травма, эти стыд и одиночество русскоязычных. Я люблю маргинальные темы, и мне интересно, что будет дальше с этими людьми. Я слежу за ними. Часто они продолжают оставаться в своем русскоязычном гетто, и я до конца не могу понять и объяснить это все. О том же самом феномене мне рассказывают белорусы Лондона. Русскоязычные раньше ходили там в православную церковь, сейчас они продолжают говорить по-русски, но в православную церковь уже не могут ходить — «она кровавая», говорят. Они и туда не могут, и сюда не ходят. Остается только очень частная сфера — дом и сильное одиночество.

— В 2020 году во время протестов организовывались женские марши. Женщины сыграли очень большую роль в прекращении первой волны августовского насилия и в привлечении внимания и солидарности Европы к Беларуси. Но сейчас тех же женщин делают виновными в «сливе» протеста и «поражении революции». Как думаешь, о чем это?

— Это было очень ожидаемо — женский взрыв. Мы все знаем, что благодаря женщинам, этим «белым маршам» не пошло угасание первой волны протеста — еще до того, как пошла «зачистка». Когда были женские марши, я говорил: «Вот сейчас не надо на пальцах объяснять, что такое гендерное измерение, гендерная тема в Беларуси». Когда говорили: «Что вы такое выдумываете?» — я отвечал: «Вот, посмотрите прямо на улицу». Эти волны женщин переняли эстафету, когда произошли те страшные нападения и «хапуны». Они вышли — и дали толчок, и все началось снова.

Реакция режима на женские марши также вполне ожидаема. Все авторитарные режимы так делают. Сразу они не трогают женщин, первые жертвы — мужчины. Поначалу многие диктаторы не могут показать, что они бьют женщин, потому что они якобы «джентльмены». Так было и на Кубе, и во многих африканских странах. Но потом, когда видят, что не справляются, они отбрасывают свое «джентльменство», так как понимают, что опасность идет и от женщин тоже. Они имели дело с мужчинами (или запугали мужчин), а затем дошли до женщин. Пример кубинской диктатуры это ярко показывает либо аргентинских «дам в белом».

В Беларуси, вспомним, в 2010-м тоже хватали сначала мужчин. Женщин брали, но отпускали, а мужчины сидели. А теперь посмотри — у нас и здесь «равенство». Это еще один из показателей того, насколько хрупок режим. Что он уже в отчаянной ситуации: он борется с женщинами, бьет женщин, бьет бабушек, хватает нашу знаменоску Нину Багинскую, шантажирует женщин детьми.

У меня в ЕГУ есть курс «Грамадзянскі ўдзел і сацыяльныя рухі», и мы как раз благодаря феномену белорусских «женщин в белом» анализируем со студентами эволюцию авторитарных режимов на примере их отношения к женщинам.

Важно, что тенденция остается оптимистичной: не имеет значения, по кубинскому сценарию, по аргентинскому или по какому-то еще — «женщины в белом» уже победили.

На Кубе их тоже били, насиловали, убивали даже, но потом режим начинал отпускать своих заключенных — благодаря роли этих женщин в том числе. Я не говорю, что сейчас все закончится — нет, не будем наивными. Куба показывает, что очень долго может все идти. У нас, конечно, другая специфика, но то, что происходит в последний период, — все эти негативные, страшные события — это тоже очень ожидаемо.

Я люблю полезть в историю. Со студентами курса, который я уже вспомнил, мы ходим на старое виленское кладбище — специально: я им рассказываю о «женщинах в черном». Они действовали в 19 веке в Беларуси, в Польше. После восстания 1863-1864 годов власти запрещали им носить траур. И вот дочь Винцента Дунина-Марцинкевича Камилла Марцинкевич, говоря современным языком, была одной из лидеров «женщин в черном». Это тоже жуткая история. В некоторых моментах, конечно, можно увидеть, что царский режим был более гуманным, чем современный лукашенковский. Однако динамика, линия развития одинакова.

Камилла похоронена здесь, в Вильнюсе, и до недавнего времени об этом не знали. Поэтому мы начинаем курс с экскурсии по кладбищу, и мои студенты знают, что одна из лидеров «женщин в черном» лежит на этом кладбище.

Для них ситуации одинаковые: сейчас бело-красно-белый запрещают, чулки, майки, лифчики, а раньше черный цвет запрещали — занавески черные, шарфы, запрещали в магазинах продавать черную ткань для женщин. В Витебске, Каунасе, Вильнюсе арестовывали за это — когда у тебя черную занавеску, вуаль или шарф увидят.

Можно подумать, что это было движение только против царизма. Нет! Когда смотришь документы, видишь и борьбу за женскую идентичность: они понимали, что они привилегированные (вот эта логика, как при Лукашенко — что диктатор не бьет женщин) — и их тогда точно не били. Но все равно арестовывали, а потом высылали в Сибирь.

Я постоянно говорю своим студенткам: девушки, если будете выходить замуж, не берите фамилию мужа, ведь это дорого и, если что случится, — можно исчезнуть из истории. Так случилось с Камиллой: сослана в Сибирь, она там взяла фамилию мужа — и все. Она исчезла. Только недавно историки нашли ее под другой фамилией.

Так что Лукашенко и его режим ничего нового не придумали, это все идет по одному и тому же сценарию существования диктаторского режима.

— Но это со стороны режима. А есть еще обвинения со стороны общества — той его части, которая выступает за силовой сценарий.

— На Кубе то же самое происходит. Режим так использует идеологическое поле, медиа и пропаганду, так переворачивает, что во всем виноваты женщины: они не слушаются, им нужно вернуться домой, выполнять свои обязанности — то, что говорила Ермошина («борщи варить»).

Фото из личного архива Владислава Гарбацкого

Фото из личного архива Владислава Гарбацкого

Им нужно найти виноватого. Мужчин запугали, те не вышли, вышли женщины — и вот они снова виноваты.

Подключается и церковь, которая вечно выступает с дискурсом об «идеале православной белорусской женщины». Я каждый день делаю контент-анализ газеты «Звязда». Не потому что я люблю эту газету — из-за исследовательского интереса я читаю ее как официальный белорусскоязычный СМИ, смотрю, как он описывает, подает события. И там вот как раз можно найти все эти послания православной церкви, «махровые» речи Кочановой, остальных депутатов.

А то, что они делают с детьми — такого даже на Кубе не было! Единичные случаи были шантажа манифестанток-матерей со стороны государства, но в Беларуси их намного больше. У правозащитников ужасная статистика кейсов, когда режим шантажирует женщин детьми. У них забирают детей.

И это показатель того, что режим не стесняется не то что обвинять словами, но и в действии показывать, что он может — чтобы другие боялись.

— Почему ту сторону, провластную, так злит Тихановская?

— Здесь много пунктов можно привести. Один из них — это как раз образ «новой женщины»: активная, небоязливая, современная, знает языки, она не побоялась, не осталась дома. Вышло за пределы частного.

Она их раздражает, ведь она другая. И это была гигантская ошибка режима, когда он позволил Тихановской участвовать в выборах. Думали: «Ну, что там эта девочка сделает?» И она это сделала. Это всех пугает и раздражает.

Плюс ее дискурс — прозападный, проевропейский. То, что мы говорили ранее о специфике белорусов — не наивность, не доброта, а миротворчество, ненасилие.

Я слежу за тем, как она создает свой имидж, за тем, что и как она говорит, и я очень впечатлен. Многие вещи мне не нравятся, так что я не могу сказать, что это мой политик. Меня, например, огорчает, что она по-белорусски не разговаривает, хотя может. Как и Алексиевич — у меня к ним одна претензия. В нынешней ситуации это так важно, так символично! Или вот еще сначала Тихановская была очень антифеминистской, все время отвергала это, говорила: «я не феминистка». Она молчала и про ЛГБТК+, но это я могу частично понять.

Я вижу, как она меняется. И в таких условиях! Уехала, в изгнании, муж в тюрьме. И посмотри — как она ездит, разговаривает, встречается, у нее есть язык, есть команда, которую тоже можно критиковать, но я не критикую, ведь, как говорят французы, если нет ничего лучшего — в таких условиях это великолепный вариант. Я буду критиковать, когда мы вернемся в Беларусь, пройдут демократические выборы. Такое могут себе позволить литовцы, поляки, французы. А мы пока не можем, к большому сожалению.

— Белорусский протест ознаменовался и участием ЛГБТК-сообщества, которое вынуждено было перестать обозначать свое присутствие там после волны непринятия со стороны других участников акций протеста. За год до этого в стране прошла кампания по сбору подписей за введение уголовной ответственности за так называемую «ЛГБТ-пропаганду». Владимир Путин, выступая с речами-апологиями войны против Украины, которую ведет в союзе с Лукашенко, также называет существование квир-сообщества одной из причин этой войны. Как изменится ландшафт прав человека и прав меньшинств после ее окончания?

— Здесь зависит от того, как она завершится. Если победой авторитарной стороны, то будет нечто подобное, как в Иране или в других странах, где авторитарные модели установлены. Ясно, что первая жертва-активистский круг и квир-сообщество. 2020 год показал, и это меня огорчало (хотя мы это знали давно), что не было солидарности и внутри околодемократического поля. Я уже не говорю про режим, там все понятно.

Фото из личного архива Владислава Гарбацкого

Фото из личного архива Владислава Гарбацкого

События 2020 года показали ненасильственный, мирный протест, но были некоторые репортажи, фото, где ЛГБТК-флаги поднимали вместе с бело-красно-белыми — и достаточно негативная реакция была со стороны продемократических участников и участниц. Плюс католическая церковь, пытавшаяся маргинализировать квир-людей, обращалась к парламенту, к правительству, чтобы запустили гомофобный закон.

Гендерная бесчувственность и гомофобия остаются на уровне гражданского общества. Я работаю с демократическими партиями и не могу назвать их демократическими, потому что они не демократичны.

Чтобы стать демократическими, нужно хотя бы пожить несколько лет в настоящей демократии, пережить реальные выборы (несколько даже реальных выборов) — чтобы маятник демократии сработал.

Я вижу уровень наших партий, которые обижаются, когда их называют недемократическими. Только разве белорусские социал-демократы и либералы работают в гендерном плане, предлагают какие-то программы, и все. Поэтому это не удивительно, что была такая гомофобная реакция от гражданского общества. Чего тогда хотеть от режима!

Как я и сказал в самом начале, все зависит от того, как решится эта война. Но даже если она решится в «нашу» сторону, сразу это тоже не означает ничего хорошего для ЛГБТК+, для феминистского круга. Я отслеживаю и анализирую речи Тихановской — либо она осторожничает, так как понимает, что белорусским обществом такие темы не воспринимаются хорошо, либо она действительно такая, и тогда нам сначала нужно усилиться, а потом перейти эволюционным путем к другим вещам.

И, конечно, вариант, когда побеждают «наши», будет лучшим, потому что и в этом вопросе будет движение вперед. Постепенно будет меняться все. Мы работаем с партиями и видим, что даже христианские демократы меняются. Каждый год они приезжают на семинары в Вильнюс, и я вижу, что молодая генерация христианских демократов имеет конфликт со «старой гвардией», и это положительно: внутри них есть дебаты, это хорошо. Молодые поддерживают ЛГБТК+, а старые — нет.

В любом случае, как бы ни закончилась эта война, первыми жертвами, как и всегда, будут меньшинства — языковые, гендерные, сексуальные и т.д.

— Как откровенный гей, что ты чувствуешь, когда твоим существованием оправдывают убийство людей?

— Мне смешно — сквозь слезы, конечно, но смешно, но часто страшно. С одной стороны, я понимаю, что я привелегирован — живу в Литве, где закон защищает меня, хотя и не дает мне всех прав. Однако здесь никогда не пройдет гомофобия. С другой стороны, я вижу, как законно в Иране или в Саудовской Аравии убивают геев и лесбиянок, как гомофобия прижилась в России, сейчас пытается прижиться в Беларуси. Путинский и лукашенковский режим не скрываются и призывают к гомофобии и к изгнанию, истреблению геев. Это преступление против человечности, и, я знаю, оно будет одним из обвинений этим режимам на судах в будущем.

Гомофобия дома как раз окончательно подтолкнула меня уехать в Литву. Избиения, оскорбления, насилие заставили меня порвать с родиной. Последней каплей стало участие в гей-пикете в 2010 году в Минске. После пикета на ул. Бровки, у Института международных отношений, был «хапун», нас ловили, и вышли на перекур студенты, которые, я уверен, сейчас уехали, когда все поняли, а тогда они не понимали ничего.

Курильщики видели, как омоновцы ловили нас, и они просто крикнули им в поддержку: «Ой, смотрите, пидарасов ловят!» — и это студенты, которые изучают международные отношения… Они покурили и пошли на пары. А для меня это стало последней каплей и пониманием, что жить на родине с такими соотечественниками-варварами я не буду.

— В 2019 году МВД совместно с гражданским обществом разрабатывало «Закон о противодействии домашнему насилию», который был отменен после выступления Лукашенко на телевидении, когда он сказал, что «бить детей — это нормально». Этот же проект критиковался и активистами гражданского общества, и правозащитниками как тот, который может дать неограниченную власть силовикам. Через 3 года мы имеем ситуацию, когда чуть ли не каждый столкнулся с насилием и когда власть силовиков уже давно не имеет никаких границ. Как ты думаешь, имеет ли смысл возвращаться к этой дискуссии и готово ли наше общество противодействовать насилию?

— Думаю, авторитарное общество никогда не готово к широким дебатам и принятию демократических законов, тем более в гендерной сфере. В условиях истребления гражданского общества, когда просто некого реально посадить за стол переговоров, дискуссия о противодействии домашнему насилию видится мне как абсурд и имитация.

Как можно заниматься вопросом противодействия домашнему насилию, если с августа 2020 года Беларусь практикует домашнее насилие государственного масштаба?

При этом, полагаю, ужасный опыт этого насилия, которыое применяет режим Лукашенко к своим гражданам, должен чему-то научить нас в будущем: недаром говорят, что нация закаляется, формируется в действительно кризисные моменты истории. Она формируется и в том числе в гендерном плане, в плане выработки уже нормального, с большим задействованием круга гражданского общества, законодательства. Мы к этому вернемся в будущем, ведь это европейская практика.

— Ты сказал «так формируется нация». В 2020 году очень злоупотребляли этой фразой, и теперь мы не можем понять: нация мы или народ.

— Да, это извечные дебаты. Я считаю, что мы — нация, что мы давно к этому перешли. Существует набор показателей, который нам говорит, что это так: отдельная территория, государственность, язык (или языки), столица, национальная экономика, специфический культурный набор, литература. Как политолог и этнолог я не сомневаюсь, что мы — нация.

Фото из личного архива Владислава Гарбацкого

Фото из личного архива Владислава Гарбацкого

Народ — это что-то более аморфное, часто это сообщество без государственности, без автономной четкой истории. У нас же есть рамка государства, есть своеобразный «социальный контракт». Конечно, его власти нарушили и изнасиловали. Однако он был. И поэтому белорусы — нация. Она просто другая, не такая четкая, как французская, американская или литовская — так они формировались иначе и в других условиях! Мы тоже нация, просто очень специфическая — с учетом травм, комплексов, большого периода безгосударственности, подчинения, жизни в империи. Эта специфика удивляет всех западников, потому что они смотрят на свои примеры и сравнивают нас с собой.

— Как ты пережил свое 24 февраля? Как вообще война в Украине отразилась на тебе?

— Я прочитал новости и подумал, что это неправда. Хотя до этого у нас со студентами целый месяц были дебаты, студенты спрашивали меня: «Владислав, как вы считаете, нападет ли Россия?» И я отвечал, что нет. Я хотел верить, что войны не будет.

Политолог — это не Ванга, мы не предсказываем будущего. Исследователю-политологу нужно провести исследование, чтобы дать прогноз. Но чисто эмоционально я до последнего не хотел верить.

Поэтому, конечно, у меня был шок. Но это такой шок, который еще раз подтвердил знание контекста, Знание России. Мы об этом говорили вначале: «Фашызм надышоў з Усходу». Он к нам шел давно.

И на это были разные показатели: экономический — когда Россия скупала белорусское имущество, давила на нашу экономику; когда православная церковь расширяла свое влияние и доктрину; военный: военные российские базы в Беларуси и другие факторы. Оккупация Крыма и война 2022 года доказали всем, что Россия — агрессор и оккупант.

Наверное, сейчас я уже вышел из этого шока. Я все рационализирую, мне помогают политологические и исторические знания — помогают видеть положительное и позитивное будущее. Можно наивно и романтично говорить, что добро побеждает, но тут вопрос рациональный, мы видим, что это столкновение цивилизаций, культур, и Запад, не взирая на то, что не сразу отреагировал (либо не так, как нам хотелось бы), теперь имеет силу блока.

Я очень волнуюсь за Украину и стараюсь помогать, но это все один вопрос, связанный также и с Беларусью. Мы все прекрасно понимаем, что победа Украины — это победа Беларуси, Европейской Беларуси. Поражение Украины — это автоматически поражение Беларуси.

Ничего хорошего об этой войне вообще сказать нельзя, но понимаю, что она поможет белорусам понять многие вещи, открыть глаза на восточную соседку — и это уже происходит: многие белорусы переходят на белорусский язык, в православную, «кровавую», церковь не могут ходить, думают об автокефальной. Это все на пользу и усиление белорусской государственности и нашей европейскости.

— Было ли тебе стыдно за то, что ты белорус?

— Немного было. Был такой короткий период.

Сидел и думал: Если Беларусь вступит в войну — в реальную (да, мы понимаем, что она территорию дала, но мы знаем, что Лукашенко подчинен), — если белорусские солдаты нападут и пойдут убивать, я больше никогда не вернусь в Беларусь.

Это моя родина, но мне было так стыдно. Однако скоро я понял, что этот стыд работает только на благо диктаторов: Путин и Лукашенко стараются заразить и нас своими комплексами и травмами. Я отсек эту мысль, которую кровавые режимы пытаются навязать нам и тем самым поссорить нас с украинцами. Белорусам не должны быть стыдно за преступления режима, особенно белорусам, которые много делают ради нашего будущего и поддерживают духом и материально Украину.

— В 2013 году ты издал книгу рассказов «Песні тралейбусных рагуляў» — автобиографическую, насколько я понимаю. Она прозвучала как вызов, как манифест, заявка на присутствие в этом мире. Если бы ты писал эту книгу сегодня, какой бы она была?

— Если бы я писал книгу в 2022 году, то, нет сомнения, она бы осталась в форме манифеста. Существенно бы я не изменил ее, так как, к сожалению, вижу, не много изменилось в Беларуси в области прав ЛГБТК+. И потом, думаю, первая книга, особенно если она описывает квир-опыт в Беларуси, всегда должна быть вызовом.

Первая книга художественной прозы Владислава Гарбацкого. Фото К. Б.

Первая книга художественной прозы Владислава Гарбацкого. Фото К. Б.

Хотя с годами я меняюсь, живу смело и уверенно, горжусь своей гейскостью, каждую новую книгу я пишу все равно как определенный вызов. Правда, моя новая книга, которую я готовлю к печати (и которая появится скоро в Лондоне в издательстве «Skaryna Press») — «Мercks Graz!» — скорее углубление и спокойное описание гей-опыта в исторической и романтической перспективе.

— Недавно французская писательница Анни Эрно, чей роман «Падзея» ты перевел на белорусский, получила Нобелевскую премию. Мог бы ты объяснить читателю, который впервые возьмет в руки эту книгу, почему писательница, чьи тексты подобны дневниковым записям с редкими художественными вставками и не претендуют на эпохальность, удостоилась такой высокой награды?

— Думаю, тексты Анни Эрно как раз ценны и революционны своей простотой, доступностью и трогательной описательностью серой повседневности, через которую пробивается мир маргинальных, с первого взгляда малоинтересных героинь. Вдруг писательница продемонстрировала, как важны наши воспоминания и опыт, как важно не просто пережить, а написать и поделиться ими — только тогда они и приобретают смысл и ценность. Только тогда они шокируют, пугают и заставляют нас рассуждать о том, что часто считается неудобным, неприятным, запрещенным: смерть, аборты, семейное насилие, неизлечимые болезни близких людей, стыд бедных и подобное.

Роман нобелевского лауреата Анни Эрно «Падзея», переведенный на белорусский Владиславом Гарбацким. Фото К. Б.

Роман нобелевского лауреата Анни Эрно «Падзея», переведенный на белорусский Владиславом Гарбацким. Фото К. Б.

Как раз интерес французской писательницы к локальному и часто незначительному сделал ее сильной и известной. Анни Эрно вывела из тени все неудобные темы, которые просто игнорировались в пользу красивой картинки. Она показала, что эпохальность начинается не с войны или экономического кризиса, а, например, с простого аборта одной девушки, который срабатывает цепной реакцией и переходит в движение, в победу женщин. Нет сомнения, Анни Эрно — писательница эпохи #MeToo, но не будем забывать, что как раз ее тексты с 1974 года придали мощи этому движению и обусловили наши солидарность и интерес к еще маргинальным и забытым вчера темам. За это все писательница вполне заслуженно получила «нобеля».

Клас
81
Панылы сорам
12
Ха-ха
8
Ого
7
Сумна
15
Абуральна
20